Шатуновская О. Г. Об ушедшем веке.

Рассказы Джане в августе 1971, 8 ноября 1981, 30 сентября 1983, 3 октября 1987 и Андрею 14 июля 1974

Этап в Енисейск

Наш этап пригнали в Енисейск в октябре 1949-го года. Уже начинался снег. Капитан отказался дальше ехать.

Мы должны были ехать в Туруханск — там нет леса, болота и тундра. Капитан сказал, что реку схватит льдом, затрет пароход. Он дальше не поедет, он должен возвратиться в затон в Красноярск.

Ссыльных высадили в сарай, там стояли скамейки, можно было сидеть или спать, но везде щели в стенах и продувает ветер. Конвой пошел в НКВД, договориться, где нас разместить, большинству предстояло ехать на тот берег на лесоразработки. Я, когда меня вызвали, сказала, что слаба здоровьем и зрением, там не смогу. Посоветовались, посмотрели дело, согласились.

Дядя Миша

Вечером в сарай пришел дядя Миша. Он услышал в городе, что привезли этап и в нем есть земляки. Дал хозяйке денег и велел сварить картошки и другой еды.

Идет и спрашивает по-грузински: — Кто здесь из Тбилиси, пойдемте со мной!

А я говорю: — А из Баку вам не надо?

— Как не надо? надо! Я в Баку полжизни прожил.

И вот привел нас, человек восемь, к себе — на столе картошка, самовар, хлеб, лук, чай с сахаром. Наелись, все съели, тепло. А когда уходили, он сказал — вы завтра опять приходите. И назавтра сам за нами пришел опять.

Сняли комнату, я стала как массажистка работать, мне один знакомый хирург показал и книги дал. Ходила пешком через весь город. От поликлиники направляют, а вы сами договаривайтесь. Обычно платили три рубля за один приход, я брала рубль и стеснялась сразу просить — потом под конец, дескать, все сразу, а потом, бывало, ходила, ходила на другой край Енисейска, не отдают. Старик, помню, он лежачий был, ходить начал — нет и нет. Сегодня нет, придите потом. И другой раз — опять нет.

Потом дядя Миша заболел — воспаление сердечной сумки.

В Енисейске был доктор Гурич. Он кончил духовную академию и должен был стать архиереем. Свою невесту он поручил другому, так как архиерей — это монах, не имеет права жениться. Пошел советоваться к Иоанну Кронштадскому. Тот посмотрел на него и сказал: — Этот путь не для тебя.

Откажись от сана, откажись от архиерейства.

Он вернулся, взял у друга свою невесту, женился, потом у них родился мальчик и заболел туберкулезом. Гурич дал обет, что он станет врачом. В промежутке между двумя арестами стал профессором.

Доктор Гурич сказал, что дяде Мише нужен пенициллин. А где его взять? Он сказал — пойдите в больницу, там хирург-балкарец работает, попросите. Я пошла, сказала, что вот ваш земляк, хороший человек, заболел. Он дал, только не мог сразу много дать, а велел мне через день приходить, он будет давать по две ампулы. И сестру прислал, уколы делать, за деньги конечно.

Месяца через два-три дядя Миша написал в Красноярск, что он гравер, может делать печати, организовать граверную мастерскую. До этого он был в Тюмени, справки были. Они его вызвали.

А мне раз-два в год давал справку глазной врач, что нуждаюсь в лечении в Красноярске, и там врач продлевал. Один раз у врача были неприятности, зачем дает так долго, вы поосторожней, это же враги. За мной приходили к дяде Мише выселять меня из Красноярска.

Цуца (рассказ Инне Мавриной в 1988 г.)

Когда я поругалась с хозяйкой — я сначала жила у Настасьи, еще Джана туда ко мне приезжала, — Цуца приняла меня к себе. Но потом все равно стало тяжело вместе, и я стала искать себе отдельный угол. Нашла у одной хозяйки — сняла за печкой, за занавеской, но так была рада, что вот свое место есть.

С Цуцей нас вместе вели по этапу. Цуца была намного слабее, и я поддерживала ее, помогала идти. Она сказала — я не дойду, и тогда я стала ее тащить. Когда приходили на ночлег, всех разделяли по кострам, вот мы сидим у своего костра, Цуца говорит:

— Оля, я не могу, ты только тратишь на меня силы, я не дойду.

Ночью мы про это говорили, а когда встали и пошли, сзади идет конвой с собаками. Я ее держу. Цуца еле идет, а потом остановилась и говорит — ты иди. Я говорю: — Нет, нет.

— Нет, иди, я не пойду дальше.

Конвой стал отгонять всех штыками, колют, говорят, уходи, или и тебе будет конец. И я ушла.

Мы всегда думали, а куда деваются мертвые тела? Но всякий раз — человек отставал и слышался выстрел. Я иду и вся съежилась и жду выстрела. Выстрела нет, и слышно вдруг какой-то гогот.

Когда вечером пришли на привал, около костра Цуцы нет, и я все думаю, чго предала ее. Мучаюсь, что я там не осталась, что меня не убили вместе

с ней. И потом в темноте стала видеть какую-то фигуру, похожую на Цуцу. Страшно. Черная ночь, костры, и это — как призрак. Мне кажется, что я сошла с ума, что мне мерещится, что это моя совесть. И я боюсь к ней подойти, к этой фигуре, к этому призраку. Хожу кругами, все уже и уже.

И вдруг слышу голос: — Оля, ну что ты ходишь, иди сюда! — голос Цуцы.

Я подбежала, это она, и со мной стала истерика.

—    Я тебя никогда не брошу, я никогда бы себе этого не простила.

И тогда она меня стала утешать.

—    Ну что ты так мучаешься, другого выхода не было.

А потом Цуца рассказала такую страшную вещь. Она села. Конвойные сказали: «Вставай». Она сидит. Они сказали: «Ну смотри тогда!» И вдруг она увидела, что все охранные собаки смотрят прямо на нее. И она поняла, что когда ее убьют, то она по кускам будет в желудках этих собак. Собаки знали, что хозяева, конвой, оставляют это для них. Она прямо представила себе это, и ей стало так страшно, что она сама встала и побежала и догнала всех. И вот тогда раздался гогот. Так вот мы поняли, куда девались мертвые.

А потом всех посылали на лесоповал. Но мне повезло, я там недолго была, оттуда ведь почти никто не возвращался.

Вера Моисеевна Крестинская

Я теперь от посторонних устаю. Вспоминаю, раньше Вера Моисеевна в Енисейске меня позовет:

— Оля, вы что давно не приходите? приходите!

Я приду, часок поговорим, она говорит: — Ох идите уже, я устала.

Я думаю, ну и барыня, сама зовет, а сама теперь — идите, устала. А теперь сама такая. Вера Моисеевна меня очень любила. Я ее ведь от блатных отбивала.

С Верой Моисеевной мы познакомились где-то на пересылке в Ташкенте. Там были камеры как зверинец, раз в двадцать больше этой комнаты, с трех сторон стены, а с четвертой решетка. Огромный двор, и во дворе стояло штук двадцать таких камер. Ходит часовой — ему все видно.

Меня втолкнули в камеру. Я присела внизу. Камера человек на двести. И среди них было человек пятнадцать-двадцать политических. Они устроились наверху на нарах. Ну видят, по облику интеллигентная женщина.

Спрашивают: — Товарищ, вы политическая? идите к нам, наверх.

Я говорю: — Где же? у вас самих места нет.

— Ничего, мы подвинемся.

А в Самарканде у Веры Моисеевны дочь была, и она привезла ей портплед с постелью. Таскать его трудно, я помогала. Вера Моисеевна лет на десять старше, значит тогда, в сорок восьмом, ей уже под шестьдесят было.

На какой-то пересылке я от блатных едва ее постель отбила. Они ведь так и норовят отобрать, чуть у кого что появилось, себе.

Нас втолкнули в вагон. Вагон переделан из купейного. Полки наверху соединены и получаются нары, а вместо дверей решетки и по коридору ходит часовой. Едва мы вошли, они, блатные, сверху руки — хвать постель! Я от них ногами отбивалась, вот так, наверх лягалась, руки ведь заняты — постель держу.

Чего ж они? не отобрали?

А часовой же ходит, а так бы, конечно.

— Подожди, — говорят, — вот приедем, мы тебя!

Ну и я тем же отвечаю. Это вы погодите… посмотрим еще кто кого…

С ними ведь только так.

Вера Моисеевна была педиатр, детский врач. В Енисейске в поликлинике работала. По вызовам ходила, иногда далеко. Я иногда с ней ходила, ее чемоданчик, первая помощь, носила.

Спросит: — Оля, вы сегодня со мной пойдете? Мне сегодня далеко идти.

— Пойду, Вера Моисеевна.

Она жила вместе с Татьяной Моисеевной, та фельдшерицей работала. Ее муж Крестинский был полпредом много лет в Германии. А там такой обычай — кто живет больше других, назначается старейшиной дипломатического корпуса.

И вот, когда старый старейшина уехал, Крестинский был назначен. Они же восемь лет жили, и у них приемы, собираются все — послы, корреспонденты. Значит, Вера Моисеевна — первая дама, жена старейшины. А она все равно работает врачом. Это очень всех удивляло, это ведь не то что сейчас, много женщин-врачей. Тогда еще их не было. И вообще, утром рано вскакивает, встает, идет в больницу, работает — там все ее знали. Она известна была — врач, жена посла.

А дочь ее в Самарканде вышла замуж — неудачно, за алкоголика, двое детей. Она к ней и поехала после лагеря. Там ее и взяли. А потом она все хлопотала о посмертной реабилитации Крестинского. Я ей помогала. И когда наконец удалось, она так радовалась, поехала в Ленинград к его родственникам. Когда вернулась оттуда, умерла.

Доктор Гурич

Александр Пантелеймонович Гурич окончил с отличием духовную семинарию, ему предложили пост архиерея, что значило постричься в монахи — так как это был монашеский сан — и следовательно нельзя жениться.

Он поехал к Иоанну Кронштадскому под Петроградом, к которому многие приезжали за советами или пророчествами. Тот посмотрел на него, а был Александр Пантелеймонович телосложения плотного, могучего, и ростом высок, — и сказал:

— Нет, сын мой, не по тебе этот сан, ты не создан для монашеской жизни, откажись.

И Александр Пантелеймонович отказался.

А была у него невеста, Ксения Ивановна, которую чтобы не бросить так одну, он просил товарища на ней жениться. Теперь женился он сам на Ксении Ивановне, стал преподавать языки, латинский, греческий. Жили они в Ростове.

Туда, когда немцы заняли Польшу, во время первой мировой войны переехал Варшавский университет. Там в те годы учился на математическом факультете и Марк Выгодский.

Александр Пантелеймонович поступил на исторический факультет этого университета и кончил его. К тому времени он знал уже и древние и современные европейские языки. У них с Ксенией Ивановной родился сын и маленький заболел туберкулезом. Александр Пантелеймонович дал обет Богу, что если сын поправится, он окончит медицинский факультет и посвятит свою жизнь помощи людям, больным туберкулезом.

Мальчик умер, но Александр Пантелеймонович все же поступил в университет. Он был религиозен, участвовал в делах церкви, организовывал хоры, чем вызвал недовольство НКВД. Оно вылилось в то, что они запретили ректору университета выдавать ему диплом, чтобы не присвоить ему звание врача.

Он поехал в Москву, пробился к Калинину. И, представь себе, произвел на него такое впечатление, что тот написал письмо — указание ректору университета. Запечатал конверт и вместо того, чтобы, как положено, послать его по почте — вручил его ему в руки.

Ректор получил письмо, и Александру Пантелеймоновичу выдали диплом. Он стал крупным врачом, ученым-туберкулезником. Но все это время у него были вызовы в НКВД. Так как он не прекращал своей религиозной деятельности, НКВД его преследовало. Сперва сажало на год, на два, потом на десять лет.

Потом после лагеря он был в ссылке в Енисейске. Ксения Ивановна всюду за ним ездила, куда бы его ни увезли, ни сослали. Мужья реже приезжали в ссылку, жены чаще.

У них были сын и дочь, они росли с родственниками. Иногда Ксения Ивановна уезжала к ним, иногда, когда выросли, они приезжали к ней.

В Енисейске он работал врачом и все время занимался научной работой. Он мог читать научные журналы на всех языках, какие только он мог иметь в Енисейске. Я видела у него толстые тетради, в которые он все записывал.

Я спросила как-то его: — Это все вам нужно, Александр Пантелеймонович?

Он сказал: — Да. Настоящий врач не должен никогда остановиться.

А потом все кончилось трагически. Был заведующий райздравотделом, бывший фронтовик, партийный. Он был, вообще-то, неплохой человек, добрый. Поэтому-то они и могли работать у него врачами — ссыльные. Их было трое: Александр Пантелеймонович, Коган — врач-инфекционист из Киева, и еще один — Бендик, немец, хирург, его я знала меньше, он был давно. Но он, заведующий, был алкоголик. Иногда его находили валявшимся пьяным на мостках около пристани. Или больные ходят, переживают  за родственников, которым делают операцию, спрашивают, не надо ли чего? Он говорит — литр спирта. Они думают — для операции, несут. Была конференция, и все врачи стали говорить, что нельзя, чтобы заведующим был человек, который может класть кучи у себя в кабинете. Это очень не понравилось в райкоме партии. Это, говорят, ссыльные подговорили, если бы не ссыльные, никто не посмел бы так выступать. И они вынесли приказ: уволить и лишить их всех права врачебной практики. Но это было беззаконно, так как лишить их этого права может только Академия медицинских наук. Врачи написали письмо в Академию наук все там изложили, и Ксения Ивановна — она же была вольная и могла — поехала, отвезла письмо.

Пришло указание восстановить их в врачебных правах. Но НКВД отомстило: с первым зимним этапом они отправили их с конвоем на север, в Ярцево. Я провожала Александра Пантелеймоновича. Там он умер. Говорили, что Ксения Ивановна сошла с ума над его гробом. Это было незадолго до моего освобождения из ссылки.

Ко мне всегда дети шли

Ко мне всегда дети шли. В лагере начальник котельной говорит:

—     Мы с женой как прикованные, никуда не можем пойти вечером, дочка ни с кем не остается.

—     Ну не может быть, со мной бы осталась, меня дети не боятся.

Он выписал мне наряд на работу в ночную смену. Вечером пришли к ним, она смотрит, я говорю: — Иди сюда, иди ко мне, Люба.

Она подходит так робко, я ее взяла на колени, а у самой слезы ручьем.

—     Тетя, почему вы плачете? — слезы мне вытирает.

—     У меня тоже такая девочка дома осталась…

Она от меня не отходила. Как я приду, родители могли идти, куда хотели — я ее накормлю, умою, спать уложу, сказку расскажу и свет гашу. А они говорили — она так не ляжет, только со светом, и мы ее два часа укладываем. Они были так довольны. Целый стол наготовят, накроют, едой уставят. Но мне было неудобно, с краешку возьму два-три пирожка. С собой предлагают, но с собой все равно ничего не пронесешь, на вахте отнимут, если только между ног, но пирожки неудобно.

И так он мне выписывал наряды в ночную смену. А ночью иду сама в лагерь. Если остановят, видно — серая юбка, бушлат, говорю, из ночной смены, могут проверить. И днем работаю и вечером. Так это же лучше, чем в бараке сидеть — в теплой чистой комнате, с ребенком.

И в ссылке в Енисейске как-то сказали, что сдается комната, я пошла. Женщина с ребенком на руках.

Я говорю: — Вы сдаете?

—      Да мы уж раздумали, ребенок первый, плачет, как незнакомого человека увидит.

Девочка прячется у нее в плечо. Я говорю: — Ну что ты, что ты прячешься? Иди ко мне, у меня тоже такая есть! — она и пошла.

Мать была поражена, никогда такого не было, чтоб к постороннему пошла. Потом она от меня не выходила, так что они даже сказали хозяйке, у которой сами снимали полдома — чтоб не сознаваться, что они сдали комнату за кухней — что они няньку для девочки наняли.

Сон

Мы с Джаной возвращаемся откуда-то в Москву и стоим на подножке поезда. Мы ведь в молодости часто ездили на подножках.

Вдруг Джана говорит: — Смотри, айва! — соскакивает с поезда и начинает рвать айву. Я тоже соскакиваю. Тут поезд начинает ускоряться.

Я говорю: — Джана, давай вскочим обратно.

Джана говорит: — Ничего, тут недалеко станция, мы успеем.

— Джана, но ведь он может на станции сразу получить жезлы и пойти дальше.

Ведь машинист получает от дежурного по станции жезлы, что можно выезжать на следующий перегон. Пытаемся догнать, но поезд уже идет быстро, не вскочить.

Прибегаем на станцию, поезд уходит. Что делать? Я конечно расстроилась. Идем по перрону. Сидит старый, старый носильщик.

— Идите, — говорит, — к начальнику вокзала, может быть, посадит вас на проходящий поезд, который обгонит ваш.

Идем к начальнику. Тот говорит: — Нет, никакого поезда сегодня не будет, и надо давать телеграмму, чтобы сняли с поезда ваши вещи.

А как их будут снимать? мы же ехали в купе, в мягком вагоне, все разложено. Выходим от начальника. Где ночевать? Стоит какая-то дама. Давайте, говорит, у меня. Я говорю, я-то могу и на полу лечь, как Джана? Дама говорит — она ляжет со мной.

Тут я проснулась. Как хорошо, думаю, что это только сон.

Это еще ничего, это житейская история. Мне все больше кошмары снятся. Арест и тюрьма.

Почтовые открытки из Енисейска

25 августа 53 г. Мой дорогой Алешечка! Вот уже 10 дней, как я уехала Красноярска, рассталась с Михаилом Александровичем! На душе смутно, тяжело и грустно, хотя я все время готовила себя к этому моменту. Пока остановилась здесь у своей землячки, по ул. Баграта, д. 43 квартира Тату Омаровны Булач. Буду подыскивать себе жилье, хотя это теперь здесь очень-очень трудно, да и здоровье уж не то, энергии меньше. Милый мой сыночек, не ленитесь вы с Джаночкой, будьте внимательны, пишите мне хоть сюда почаще, а то я буду чувствовать себя очень одиноко. Где теперь Джаночка, когда она вернется в Москву? Пусть сразу мне напишет. Тебя прошу сообщить мне — получил ли ты мое письмо, что предпринял и какие результаты? Есть ли какие-нибудь надежды, предвидится ли что-либо реальное? Я живу только одной этой мыслью, одной этой надеждой… Засыпаю и встаю только с одной мечтой! Мне кажется необходимым, чтоб мое письмо, адресованное Лаз.М., было вручено ему. До сих пор не знаю, передали ли ему или нет? Ведь возможно, что он сделает для меня, если Ан. не сможет. Поэтому надо действовать по обоим адресам, а не только одному. —

Когда я уезжала из Красноярска, здоровье Мих. Ал. было неважное — опять нашли сильные отеки на ногах и одышка, поэтому уезжать было особенно грустно. Хочу надеяться, что через некоторое время удастся опять поехать к нему. Здесь уже чувствуется дыхание осени, иногда бывает довольно холодно. Ну, пока до свидания, мой родной Алешечка. Целую вас всех крепко и обнимаю. Ваша мама»

«9/Х 53 г. Дорогие мои Джаночка и Алешенька!

Как долго вы мне ничего не пишете и не отвечаете на мое письмо. Получила ли ты его, моя доченька, я даже не знаю. У меня большая новость: я купила себе избушку за 3,5 тысячи рублей, теперь делаю в ней ремонт, деньги дал Михаил Александрович. У меня будет 24 кв.м.: комната метров в 14, и кухня-столовая метров 10. Я очень рада, наконец-то кончатся мои мытарства. Так тяжело, как сейчас, мне еще ни разу не приходилось — квартир совсем не стало, за самую плохонькую комнатенку требуют 150-200 руб. Ну, теперь скоро буду уже под своей крышей (правда, она пока еще довольно худая), но со временем все исправим. Будет у меня и свой огородик, около 2-х соток, что тоже хорошая подмога. А самое главное — Михаил Александрович в любое время может приехать, если останется без работы или здоровье ухудшится — для него приготовлен свой собственный уголок на старость лет. Все эти дни — вот уж недели две я с утра до вечера хлопочу — ищу доски, плиты, гвозди и т.под. для ремонта, чтоб привести свою развалюшку в порядок. Надеюсь, что недели через две там можно будет уже жить. Конечно, работы предстоит еще много в ней, но это меня не пугает. Вас, мои дорогие, прошу написать мне поскорее — что там слышно с моим делом, добились ли чего-либо, или все приостановилось? Пока до свиданья. Горячо вас всех целую Ваша мама»

Открытка Юрия в Енисейск

Штемпели: Москва-23 26.1.54

Енисейск Краснояр. кр. 2.2.54

«Дорогие мои! Поздравляю Вас с Новым Годом и надеюсь, что он принесет всем нам малые, а может быть и большие радости. Письмо я направил через экспедицию. Приложил свое заявление в котором привел слова А.И., сказанные им в 1946 г. когда был у него на приеме.

Думаю, что в ближайшие 2-3 недели должно быть что либо известно. Принимаю меры к тому, чтобы поставить этот вопрос перед руководством МК. Сегодня был у секретаря Р.К. и ознакомил его с обоими документами. Просил о приеме в МК. Обещал переговорить и сообщить.

Дома никаких особых перемен нет. Тебя, Джануленька, ожидаем, как обещала в апреле-мае, а еще лучше раньше. Одновременно с письмом посылаю 300 руб. Обязательно напиши, долго ли будешь вместе с мамой, когда собираешься выезжать и когда надо ожидать тебя.

Крепко обнимаю Юрий

26.1. 54. Днями напишу более подробно.»

Все под НКВД

[Джана: Едешь в поезде на восток мимо Красноярска, разговор идет о красноярских столбах — не была? была? Не, на столбах не была, чудно даже подумать, что там эти столбы были. А что ж тогда? Мама там просто была, скажешь, и больше ничего не прибавишь.

Из поезда выйдешь в Красноярске, дальше надо к автобусной станции идти, если зимой. Или на пристань к Енисею, если летом. Чтоб до Енисейска добраться. И еще надо чтоб без денег.

В этот раз я к маме не из Москвы и не из похода приехала. Я из Томска, от Бори уехала. А мама как раз в Красноярске! НКВД ей разрешило глаза лечить. И дядю Мишу ей надо лечить.

Я уж несколько дней у них жила и с дядей Мишей немножко спорила, потому что он ворчит и подтрунивает, а мама все о нем заботится, и мне кажется, что он не так, как надо, к маме относится. Дядя Миша хоть и ссыльный, но известный гравер, и его в Красноярск перевели. Был конец зимы или ранняя весна, Енисей, по-моему, еще не вскрылся, тот вечер я, наверное, на него смотреть ходила. Не из магазина же я? вроде не было никаких магазинов. Где-то что-то иногда доставали – на рынке или привозил кто — и говорили, ну теперь на зиму хватит, расходовали и все думали, хватит ли? Ну а тут праздник, дочка приехала. Мама наэкономила — сама не ела, чтобы теперь печенье курабье из чистого топленого масла делать, какое я никогда еще в жизни не видела. Или чтоб чебуреки с мясом и с травой на сковородке пузырились. Это Алешка, когда к маме в Енисейск приезжал, хотел только пироги есть, а я нет, мне и есть-то такое жалко. Как ей на печке это удавалось, не знаю. После, в Москве, этого больше не делала.

Я иду по улице к дому и в снежных сумерках маму вдруг вижу, и она говорит:

— Борис приехал.

— Да ты что!? — говорю я от неожиданности, и звучит это более фамильярно, чем у нас с мамой принято.

— Я тебя поэтому встречаю, — говорит мама, — дядя Миша очень волнуется. Борис из Томска уехал без разрешения, просто так сел в поезд и поехал. Ты должна ему сказать…

— М-м, — говорю я.

— Он должен немедленно уехать, это очень опасно, если его тут обнаружат. Сбежавший ссыльный. И мне не разрешат здесь лечиться, и дядю Мишу могут на север отправить. Или новое дело завести. Ты понимаешь? Пусть он переночует, а утром рано, скажи ему, он должен уехать.

Так мы вошли в дом, то есть в комнату с помытым крашеным полом, где с потолка свисает лампа, сбоку у стены стоит узкая железная кровать, а

посередке стол. Что еще надо человеку? Место, где спать, место, где есть, место, где заботиться о ком-то, кто в тебе нуждается — чувствовать и думать. Это и есть жизнь, даже если каждые две недели надо в комендатуре испрашивать на нее разрешение.

А в середине этой комнаты у стола сидят дядя Миша и Боря.

— А вот и Джанушка! — говорит Боря. — А я вот приехал, взял и приехал! А тут такой шум-тарарам. Еле нашел вас — а тут вот тебя и нет…

Он говорит на всех своих обертонах, высоких и низких, и дядя Миша осаживает его.

— Тише, тише, дорогой мой товарищ.

И зная его я представила, как он прогрохотал кирзовыми сапогами по крыльцу, по коридору, а потом зычно закричал в темноту: — Эй, кто здесь есть, где тут такие-то и такие-то?

Свободный он тогда был. Лет едва за двадцать — не шестьдесят семь, как дяде Мише. И за плечами этапов не много — всего один, которым его возвращали с учебы в Москве. Если не считать, конечно, того, в котором его вместе с родителями везли в теплушках три месяца из Литвы в Сибирь… но то было детство. Ну да еще принудработы на кирзаводе… комендатура… но это всю жизнь. Те тюремные пересылки научили его лихости, не осторожности. Что было это все против дяди Мишиного: «Дело мое вели…»

И вот они сидят за столом, два встретившихся каторжника.

—    Так вот ты какой — значит, взял и поехал? Ну а если б тебя по дороге схватили, без билета, без документа… где бы ты сейчас был? Ну а если сейчас сюда придут, знаешь, где мы все будем? Ах ты, какой храбрый заяц…

—    Ну ладно, ладно, бросьте вы это! Ну приехал и приехал! Вот Джанушку захотел повидать, и вас тоже. Ну чего тут, от Томска до Красноярска… Ладно, договорились, завтра уеду.

Чай пьем, едим, так сидим мы весь вечер и на улицу не выходим.

Разговариваем — они ведь Борю первый раз видят — про его родителей, да про брата, да может им тоже НКВД ссылку перенесет, из Якутска в Томск? Вот Борису ведь учебу разрешили, может и брату? Да, мол, они подали уже заявление. Ну а ты, вот ты какой, как назад отправят…

— Ну и отправят!.. Да не отправят, да что мы все про это?

Стала мама постель нам стелить, они с дядей Мишей у стены на кровати, а нам с Борей у окна на полу. Ватники, пальто кладет. Дядя Миша с Борей из комнаты вышли. Вот, говорит мама, вроде хорошо, хорошая постель, спите, только вы уж без этого. Да уж, конечно.

Легли, лампу погасили, а мы все шепчемся.

— Тише, тише, ты в ухо говори — Вроде все спят — Нет, Боря, нет, не надо, Боря — Спят все, тихонько — Не, не, не надо.

Так ночь идет, снизу комната пустая, большая, серый свет от снега в нее

через ставни сочится. Сон наконец приходит и сквозь него тихий шопот.

— Не надо, Мишенька, не надо, перестань, Мишенька…

А утром Боря уехал. Дядя Миша ему сапоги подарил. Позавтракал он, одел ватник и новые сапоги, и пошагал. Наверное, как всегда, насвистывая.

Через неделю и я уехала, в Москве ждала меня славная компания. После моего отъезда хозяйка спросила маму:

—  Ваша дочка не в положении?

—  Нет, а что?

—  Очень уж бледненькая.

В каком же месяце это было, снова думаю я. И вдруг понимаю, что найти время не так уж трудно, надо только отсчитать девять месяцев назад от рождения Андрюши.]

Сталин умер!

Литого марта 1953 года умер Сталин. А у нас ничего не изменилось, Первого декабря пятьдесят третьего года я переехала в хибарку. Ее продали татары. Они в ней не жили, она вся ушла в землю. Все лето я ее поднимала из земли, приносила бревна с Енисея — вылавливала и несла. Потом старик, который складывал печку, денег не взял, когда узнал, что сама строю. Сказал, печка будет такая, что едва затопишь, все нагреет. Велел обмазать навозом с мхом все щели. Я мох во все щели забивала, навоз носила и обмазывала. Леонид и Гурген сделали мебель, строгали, сбили. Положила дорожку, вот и стало уютно, и щи я им варила, им нравилось приходить.

Потом в феврале пятьдесят четвертого от дяди Миши пришла телеграмма, что он лежит, не велели ходить — тромбы, если ходить, могут пойти к сердцу — лежит, ноги кверху. Поехала зимой. Пурга, пятьдесят пять градусов мороза. Автобус в пургу налетел на спуске на оставленный трактор, выбил двери, несколько человек пострадали.

Ходили в поселок, там забрали раненых, и мы с выбитыми дверями поехали дальше. Местные сидят в тулупах, пьют спирт. На мне одно демисезонное пальтишко.

В два часа ночи приехали в Красноярск. Отогревалась на почте, гнали — не уходила. Утром пошла в мастерскую граверную, так как не знала дяди Мишин новый адрес. Нашла женщину, которая ставила ему пиявки, она сказала мне, где он живет.

Потом вернулась снова в Енисейск. Дольше жить в Красноярске не разрешили. Два раза в месяц ведь ходили на отметку, в окошечко, в НКВД. А июне пятьдесят четвертого пришла реабилитация, и я стала выпрашивать

в НКВД, чтобы Цуцу повезти с собой в больницу в Красноярск.

— Да как же, не положено.

— Да уж скоро всем реабилитация будет.

Неделю, пока ее устраивала, пожила в Красноярске. Было так мучительно оставлять друзей в ссылке — друзей, которые помогли мне выжить. Дядя Миша, Цуца, Гоги, Леонид, Гурген… Я была уже в комиссии по реабилитации, когда мне удалось, чтобы их из ссылки освободили. Но реабилитировали их не сразу, а спустя еще несколько лет.

[Джана: Дядя Миша жил потом у мамы на даче в Заречье.

Он был философ-самоучка. То, что он говорил, было всегда не похоже ни на что другое. Как восточный мудрец, он говорил иносказаниями, и не всегда удавалось уловить все смысловые пласты его шуток. На его вопросы ни я, ни маленький Андрюша, с которым он дружил, не находили ответов. Но они, старик и трехлетний мальчик, хорошо понимали друг друга — два мудреца, старый и малый. А я сердилась на дяди Мишину присказку «Ах ты, сукин сын!», выражавшую наибольшую степень его удовольствия от разговора с малышом.

Дядя Миша подарил Андрюше столовый прибор, на котором — на ложке, вилке и ложечке, сам выгравировал: «Моему дорогому другу Андрюшеньке от дяди Миши». Тогда казалось, шутит, а сейчас читается как завещание.

В Красноярске перед своим отъездом Оля написала вместе с Дядей Мишей от его имени жалобу на имя Верховного Прокурора СССР Руденко. Привожу ее полностью, потому что это не просто жалоба, а описание его жизни, составленное мамой. Вот эти листки, написанные в пятьдесят четвертом году Олиной рукой.]

Я — рабочий, гравер по металлу, был отдан в ученики с одиннадцати лет. Пятнадцатилетним подростком в 1902 году я вступил в партию эсеров в Кутаиси и состоял в ней до 1918 года. На протяжении всех этих лет я участвовал в революционной борьбе против царского самодержавия в Закавказье России. В 1905 г. я участвовал в восстании в Тифлисе, в 1906 г. эмигрировал в Америку, оттуда вернулся в 1907 г., был арестован в Харькове и отправлен в ссылку, откуда бежал в Тифлис.

Во время империалистической войны 1914-1917 гг. я был пораженцем. В 1917 г., будучи зампредседателя Шуйского Совета Рабочих Депутатов, помогал тов. М.В. Фрунзе формировать рабочие отряды, и под его руководством в Октябре я вместе с этим отрядом пошел на помощь восставшему пролетариату Москвы и участвовал в штурме Кремля. После октябрьской революции я ушел на фронт гражданской войны, был уполномоченным по снабжению юга России, работал в это время вместе с Орджоникидзе и  Якубовым. В 1921 г. во Владикавказе я опубликовал в местной печати о своем разрыве с лево-эсеровской организацией, происшедшим еще в 18 г. С 1918 года я никогда ничего общего с эсеровской организацией не имел. Вплоть до момента своего ареста в июне 1938 г. я непрерывно и честно работал на советской работе.

1-го июня 1938 года я был арестован в Москве и направлен в город Иваново в распоряжение Ивановского НКВД, которое предъявило мне обвинение в создании контрреволюционной левоэсеровской организации на территории Москвы и области. Это обвинение было целиком сфабриковано агентурой расстрелянного провокатора и злейшего врага народа, Берия, но стоило мне много крови, унесло все мое здоровье и отняло уже шестнадцать лет жизни.

Так называемое «следствие» мое тянулось ровно год. За это время я подвергался непрерывным жутким истязаниям, меня систематически зверски избивали, доводили этими избиениями до бесчувственного состояния, после чего приводили в сознание, поливая водой, и снова избивали. В числе «мер воздействия» были бесконечные многосуточные стойки на ногах и сидки с вытянутыми руками и ногами без сна, что доводило меня до невменяемости; горячие карцеры, селедки, вызывавшие ужасную жажду, и еще многое другое…

В камеру меня выпускали из кабинета следователя утром к подъему и после завтрака без сна вновь тотчас отправляли обратно на новые истязания, издевательства и избиения. Под конец «следствия» меня не выпускали из кабинета следователя пятьдесят шесть часов подряд. Били кулаками, ногами, ключом в область сердца и правого легкого, выбили мне двадцать четыре зуба, наколотили две паховых грыжи, разбили мочевой пузырь, от чего я мочился кровью, разбили крестец, вследствие чего я не мог хо

дить и несколько лет лежа одевался и раздевался, и лежа ел пищу. В результате этих избиений произошло выпадение прямой кишки, глухота, тяжелый порок сердца, атрофировалось правое легкое — с тех пор я дышу одним легким.

«Дело» мое вели: Морозов, начальник отдела Волков, Шаров, Титаренко, Мухин и Цыбин. Всеми этими пытками и истязаниями они стремились заставить меня взять на себя роль руководителя в выдуманной ими самими контрреволюционной организации левых эсеров.

К концу апреля 1939 года я уже был при смерти; весь изувеченный, не мог сам передвигаться, к тому же из-за разбитого легкого заболел плевритом с высокой температурой — несмотря на это меня продолжали таскать на допросы и истязания продолжались. И, наконец, после года непрерывных пыток и нечеловеческих истязаний я — совершенно обессилевший, искалеченный, не державшийся уже на ногах, почти в невменяемом состоянии — стал подписывать все их гнусные вымыслы, в том числе о якобы имевшихся у меня контрреволюционных связях с Широкогоровым.

В первых числах апреля меня для очных ставок с Широкогоровым Александром и Нырковым Алексеем передали двум новым следователям.

Очные ставки с Широкогоровым повели не по всему материалу, ранее провокационно созданному, а по вопросам, коими меня старались связать покрепче с Широкогоровым. Я был настолько обессилен, что не мог уже требовать пересмотра всего материала по существу, да это было бы и бесцельно, так как и голодовки, которые я дважды объявлял, ничего не дали.

С Широкогоровым, в действительности, я ничего общего не имел. Я знал его до революции, около 1909 года. В 1917 году, когда я работал в Шуе, я его не встречал. За все время советской власти я его видел один раз случайно несколько минут на улице в Москве и другой раз в 1929 году в Шуе, когда я жил там на даче у своего тестя Суслова в Косячеве. И этим ограничилось мое знакомство с ним, так что за двадцать лет существования — к тому времени — советской власти я с ним виделся всего несколько часов и то случайно, и понятия не имел о его настроениях.

Ныркова Алексея я знал до революции и после, примерно до 1918 года, как эсера. Около 1924 года он вступил в Коммунистическую партию. Он первый, измученный, истерзанный и забитый, дал на меня «показания», что и послужило причиной моего ареста. На очной ставке он отказался от всех показаний против меня, но затем, подавленный новыми угрозами следователя, вынужден был подписать эту провокационную «очную ставку».

Нелепость обвинений доходила до того, что мне предъявили, якобы я давал ему указания отравить грязную шуйскую речку Течу. И я это подписал!

Чтоб создать вокруг меня «контрреволюционную организацию» в дело

включили еще разных моих знакомых: Марчадзе, Томашевского, Брызгалова, Ткалупу. Иосиф Иванович Марчадзе, мой старый друг, был эсером революции, после же революции совершенно отошел от партии, будучи обременен своей большой и больной семьей. С Томашевским и Брызгаловым мы вместе работали в Мосторге и никогда не были связаны на какой-либо антисоветской почве. Широкогоров и Нырков не знали Марчад-зе, Брызгалова и Томашевского, никогда не встречались и друг о друге не знали.

Теперь несколько слов о Петре Ткалупе — бывшем коменданте Кремля. Я его знал в 1918 году, когда он был комендантом одного из домов в Москве, потом мы разъехались по фронтам, а встретились вновь в Москве в тридцатых годах. Изредка встречались семейно, думаю, до 1935 года, после больше не видел. За все время нашего знакомства ни я его, ни он меня ни м не знакомил, и он о моих товарищах понятия не имел. А все то, что имеется в моем деле — это злостная, выдуманная следователями и выколоченная из меня провокация, так же, как и все дело в целом, после окончания этого «следствия», продолжавшегося год, меня, почти умирающего, отправили в тюремную больницу в Шую, где я пролежал около полутора лет. В 1940 году в феврале меня из больницы повезли в Иваново на суд выездной сессии Московского Военно-Революционного трибунала, с так называемым «однодельцем» Широкогоровым Александром. Суд отверг весь следственный материал и передал мое дело на новое следствие, выделив его от остальных, приписанных мне «соучастников», и числе Широкогорова — и предложил отправить меня обратно на лечение в больницу.

Несмотря на это постановление Военно-Революционного Трибунала, никакого переследствия Ивановским НКВД проведено не было. В тюремную больницу ко мне пришел новый следователь Ширяев, который даже не коснулся прежнего сфабрикованного материала, а представил мне список людей, не относящихся к делу, которых я не знал, о чем он и написал протокол. Это было сделано умышленно, чтобы старый провокационный материал продолжал идти за моей пятой.

Вместо действительного расследования всего шантажа и провокации, всех тех страшных кровавых допросов, которым я подвергался в течение этого года, все «переследствие» было закончено за два часа. Мне известно, что дважды еще Ивановское НКВД посылало мое дело в суд и дважды его отклонил.

После этого меня осудили Особым Совещанием (ОСО) на восемь лет исправительно-трудовых лагерей. После лагеря постановлением ОСО меня отправили в ссылку в Тюмень на три года. А в 1949 году ОСО еще раз осудило меня на вечное поселение.

Коротко о себе. Теперь я стар, мне шестьдесят семь лет, часто болею и с трудом работаю. Видимо, жизнь подходит к концу. Не пора ли и мне побыть со своей семьей? У меня есть жена, дети, которых я не видел шестнадцать лет, у меня есть внучонок, которого я не знаю. Я человек и человеческое мне свойственно. Надеюсь, что теперь, когда наше Правительство стоит на страже законности, истина и справедливость и в моем деле восторжествуют.»

[Оля уже была в комиссии по реабилитации, когда ей удалось, чтобы дядю Мишу освободили.]

Источник: www.sakharov-center.ru

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *